Люди из захолустья - Страница 19


К оглавлению

19

Дела мои с математикой шли все хуже и хуже. Я старался, я отдавал ей все свое время, я вцеплялся в нее со всею яростью полунищего мальчика, у которого вырывают кусок. Побывав у Вити Кальяна, как не хотел я, о, как не хотел возвращаться опять под грязное ватное одеяло! И я добился своего, я усвоил ее отлично. Но как только раздавалось кряканье за дверью и показывался зловеще выпрямленный вицмундирчик, как только добегали до меня непрощающие, все видящие насквозь глаза, я костенел, я забывал все, меня охватывало безразличие отчаяния.

Перед зимними каникулами Петр Эмилиевич вывел мне вторую двойку.

Я поехал домой. Самая страшная расплата ждала впереди - в обманутых отцовских глазах. Отец в то время служил приказчиком в бакалейном магазине купца и писателя-народника Владимира Порфирьевича Быстренина. Кропотливо разглядев мои отметки - за каждую ведь он платил своим горбом, - отец посмотрел на меня сквозь медные очки, сам стыдясь этой неловкой, душераздирающей минуты. "Что же это ты, а?" - только и спросил он. На первый день рождества он выпорол меня так яростно, что сам тут же свалился от сердечного припадка; выпорол якобы за самолюбие, потому что я отказался идти к хозяину Быстренину славить. Но я понимал, что это отмщалась двойка. Я ждал худшего: что меня уже больше не повезут в Пензу. Этого не случилось. Наоборот, отец перед отъездом стал необычайно ласков и смирен со мной и принес мне на дорогу два пакетика - конфет и орехов, два пакетика, в тысячу раз более щемящих, чем порка: родные как бы умилостивляли меня, они не хотели расстаться с надеждой, что вот все-таки один из ихних выучится на адвоката, или на инженера, или на доктора и озолотит и выведет из холуйского звания свое племя... Но что я мог обещать им, если Петр Эмилиевич, как мрак, неотвратимо ждал меня впереди? Отец тоже поехал со мной, решив обо всем посоветоваться с дядей, как с человеком городским и бывалым.

Советовались долго; я сидел среди их беседы, как большой.

- Нет, видно, надо дать, - после раздумья произнес отец.

Он вынул из нутряного кармана длинный кошелек. Там болтались на дне две ореховые двойчатки - для счастья, для раззавода денег. Отец порылся в кошельке и, ущемив пальцами золотую пятирублевку, вопросительно взглянул на дядю.

Дядя, покосившись на монету, замялся.

- Дать-то оно дать, только как?

Я сопоставил в уме эту нищую монетку и Петра Эмилиевича, и мне стало стыдно за немудрого отца. Какой ведь позор мог получиться!

- Не надо давать, - вступился я. - Пожалуй, он сам скоро умрет...

Я рассказал им, что успел уже узнать у одноклассников: что Петр Эмилиевич на каникулах схватил воспаление легких, которое очень опасно при чахотке, и теперь еще лежит. Оба - и отец и особенно дядя - внимательно и молча посмотрели на меня, и я перехватил внезапную дядину мысль, она не его была, моя мысль... Говорить больше ничего не приходилось. Отец уехал в тот же вечер, решив пообождать дальнейшего.

А дядя, когда я утром уходил в гимназию, собрался и вышел вместе со мной. Маленький, горбатый от работы за верстаком, он унюхал кое-что, боялся, как бы не опоздать.

- Ты мне Далматыча сюда, на улицу, позови, - попросил он, когда мы дошли до гимназии.

Далматыч был наш гимназический швейцар, старый солдат, с грозными, бровастыми очами и бакенбардами, как у писателя Гончарова. Он, для важности помешкав, спустился к дяде, и о чем они говорили, не знаю, - в этот день я в первый раз с легким сердцем растворился в мальчишечьей беготне.

Вместо захворавшего Петра Эмилиевича у нас стал временно преподавать директорский сын, студент, лупоглазый, водянисто-толстый, добрый. После первого же ответа он поставил мне четверку. Через классные окна теперь падал совсем другой свет: мир выздоравливал. Тетка все чаще со сжатыми губами моляще поглядывала на дубовый гроб. И я прикидывал его глазами: он мне казался великоватым; у меня просыпалась странная боязнь, что именно оттого, что он великоват, не случится того чуда, которого я ждал. Каждый день меня спрашивали дома, как здоровье Петра Эмилиевича, но о нем не доносилось ничего, он забыто лежал в своей квартирке, в каменном корпусе, что белел за гимназическим садом. На письменной работе, которую я успел окончить раньше всех, приключилось ослепительное: я получил пятерку по математике! Дома всей семьей читали мое письмо, носили показывать хозяину Быстренину...

Далматыч однажды поманил меня согнутым пальцем и как-то вбок, не нагибаясь, через бакенбарды, пробурчал:

- Скажи дяде, ко мне от Клейменовых-гробовщиков тоже приходили.

На следующее утро я в варежке принес ему от дяди трехрублевую бумажку и на словах поклон. Дядя велел также спросить, скоро ли будет насчет дела. Далматыч вдруг осердился и сурово ответил:

- Как бог...

Тот день начинался у нас с урока арифметики, я беспечно, как богач, раскладывал свои тетрадки. В это время командующее кряканье раздалось за дверью, и, как всегда, Петр Эмилиевич вошел, чуть кланяясь и обегая всех умными, безжалостными глазами.

Да, он появился опять, Петр Эмилиевич. Он прищурился, спросил, что мы прошли без него. Он захотел проверить, насколько успешно мы прошли, и в совершенно обезумевшей тишине раскрыл журнал.

Кого?

Я не узнал сразу своей фамилии: она была отдельная от меня, зловещая этот шипящий звук в середине, это "ин" на конце... Я поплелся к доске. Свет из огромного окна дотемна ударил мне в глаза.

- "Два путешественни-ка!" - зычно продиктовал Петр Эмилиевич.

Я стоял, не двигаясь. От напряжения учителя забил кашель. Петр Эмилиевич схватился за грудь, трясся, надувался, синел, по лицу его текли слезы. Это продолжалось мучительно долго. Наконец он отдышался и опять немощно выпятился передо мной.

19