Он задыхался, руки его тряслись. Зыбин тоже встал, наблюдая его с усмешливым и каким-то новым любопытством.
- Ну, пошляков и приспособленцев у нас достаточно. Кое-что вы верно сказали,- чтобы у рабочих был стол, как в "Метрополе". Но есть и левацкий грешок...- Зыбин шутливо посмеивался на прощанье.- Я вот тоже изредка захожу в "Метрополь".
Он протянул руку:
- Итак.- И внимательно посмотрел на Соустина:- А как у вас с Калабухом?
Соустин понял: после того случая ему предлагали защиту, если она нужна...
- Ничего.
- Ничего? Да... И почему же вы не сказали нам ни разу, что хотите учиться? Эх, химик! Наша редакция имеет связь со всякими институтами и всегда окажет вам содействие. Подумайте об этом.
Соустин едва не отшатнулся, изумленно пробормотав что-то. Ольга вдобавок выдала самое его сокровенное... На том и кончилась беседа. Беседа кончилась дружески, но осталось в памяти что-то хозяйское, предостерегающее, оно неотступно летело по снегам косыми тенями вагонов, столбами оконного московского света... оно досягало и до самого Мшанска.
Мшанск!
Неужели он в самом деле едет в Мшанск?
Последние пролеты пути, обнесенные глухою ночью, показались Соустину бесконечными. Не заносы ли? На каком-то разъезде не вытерпел, спустился из вагона,- нет, ночной снег лежал спокойно, сказочной, исчезающей из глаз ровенью. Просто-напросто сердце его, в ужасающем своем биенье, перегоняло часы, минуты... Но вот промахнула, кончилась лесная темень. Дальше равнина,Соустин угадывал ее в заоконной мути,- и по равнине бежит от Мшанска большак, и с большака сейчас видно, как выхватило поездные огни из-за леса.
Соустин вышел из вагона, поставил чемоданы на снег. Со стекольным дребезгом хлопала станционная дверь. Справа, сквозь снежную пыль, ясно светил фонарь. Бегущий вдоль вагона мужик в курчавой шапке вдруг остановился.
- Николай Филатыч, это вы будете? Я - Васяня, помните, маленьки-то вместе играли? Сестрица за вами выслала. Соустин радостно здоровался.
- Да, да...
- Вы в вокзальце обождите, а я к саням сбегаю, тулуп там для вас, валенки. Я минутой!
И мужик опрометью бросился прочь. Соустин вошел в станционный залик. На диване, на подоконниках, на пустом буфете, в тоскливой полутемени спали впривалку друг к другу. Баба стояла, мотала в руках ребенка, баюкая. У билетного окошечка подавленно толпилось несколько опоздавших зипунов с котомками. Под самой лампой висел плакат - крымский лазоревый берег, около автомобиля красивая дама в вуалетке, развевающейся над пальмами, над дворцами, над морем павлиньего цвета,- не Ольга ли? Соустин посмотрел на плакат, а в темени кто-то удушливо, по-избяному храпел, ребенок все плакал, все плакал, и вспомнилось летучее счастье, Партенит, и что-то вроде страшно за себя стало ему.
Услужливый, восхищенный Васяня помог переодеться, вынес к саням чемоданы. И уселись. Тулуп залепил Соустину рот, глаза. Когда выехали за мостик, ветер раздольно зашумел, захолодил, во все стороны утонула снеговая волчья степь - без кустика, без жилья.
Васяня навалился Соустину на ухо:
- Петрушку-то, брательника, тоже я этак ночком отвозил. И-и, набедовался!
И пошли посвисты, санная тряска-дремота, и сердце замирало впросонках.
Петушиный неугомонный, дерущий крик... Петух орал где-то за тысячу верст от Москвы. К ноздрям подбирался праздничный угарец от пирогов. И нега, горячая детская нега растомила всего: сестра положила дорогого гостя боком к голландке, накалила ее до огненного, не пожалела дров. В родной скрипучей кровати потягивался безмятежно.
Мшанск!
Соустин вскочил в нетерпеливом предвосхищенье большого, интересного дня.
Прежде всего - оглядеться... Оба окна дослепа заплела махровая ледяная листва. В горнице уже не видно дедовских бревенчатых стен: они оштукатурены, какого-то гробового цвета обои с розанчиками. Ну да, Петр одно время промышлял и обоями. Дверь в соседнюю замороженную зальцу заколочена, чтобы не топить зря... На простенке - олеография в червивой рамке, сохранившаяся еще от деда, памятная, прочерневшая. Какое странное нахлынуло терзание!
Соустин даже на табурет привстал, чтобы рассмотреть поближе. Точно в могилу заглянул... Тот же ручеек пенится по камням на одеревенелом холсте, дальше голландская мельница, непонятная уму, и какой-то понурый сказочный мальчик в широкой шляпе удит рыбу,- сумерки, давность почти затянула его. И Соустин вспомнил другие пробуждения свои - в юности, на холодной заре; как верилось тогда, что где-то в большом мире, за долами ждет его ненайденное счастье! Что ж, вот и побывал Николай Соустин за теми горами-долами, вернулся домой, теперь ему тридцать пять лет... Накинув пиджак, он через кухоньку, где у печи хозяйничала сестра, вышел во двор. Всего и жилья осталось в доме - горенка да кухонька... Сестра с опаской позвякивала сковородками, двигалась на цыпочках, думая, что гость еще спит. Чудились в этом и любовь и жалкая, подобострастная боязнь...
- Коленька, батюшка, да как же ты раздемшись наружу! - ахнула она.Застынешь!
- Да ну, Настя, я здоровый,- отмахнулся он.
И правда - щеки его полыхали темноватым румянцем, московский пиджак сидел хорошо, мужественно на широких плечах, на груди распахнута тонкая чистая сорочка. Спиною почувствовал, что залюбовалась им из своей юдоли сестра.
Утренний тихий, пуховый, по колени, лежал снег. Соустин завернул сначала к полуподвалу, где помещалась встарь дедова калачная,- оттуда глянула нежилая мерзлая яма, даже полы были выдраны, наверно - на топливо. На дворе валялись разломанные, полуистлевшие дровни. Три тощие курицы обалдело брыльнули от Соустина, пропечатывая лапками девственную пухлоту снега. На сарайной крыше зияли голые стропила с догнивающими кое-где клочьями соломенной трухи. Эх, Петр, Петр!.. И отхожего нигде не было. Следы вели за сарайные ворота, заколоченные кое-как жердями, на задний двор когда-то место заманчивых игр, спасительных побегов, страхов! Едва Соустин полез туда, согнувшись в три погибели, как сверху, с застрехи, оборвалась снежная глыба, насыпала колючего снегу в глаза, за пазуху, даже подмышки. Ух, это была жизнь, свежесть! Хорошо!