И тотчас же, словно не в силах остановиться с разбегу, позвонила Соустину. Она сегодня вечером ждет его, - нет, не в счастливом переулке, а около аптеки на Пречистенке.
Шел уже декабрь. Но погода выпала необычная, не декабрьская, как будто нарочно для того, чтобы этот странный, неутешный вечер впился в память надолго... Оттепельный туман, желтая слепота улиц, из которой еще просвечивают фонари и окна и внезапно вымахивают трамваи. Жидкий снег, не стекая, кашицей лежит по тротуарам; ноги прохожих по щиколотку дрызгают в нем, зацепляя обжигающую грязь в калоши, в туфли, за чулки... А где-то есть теплое море, - оно ведь не приснилось, - и вечнозеленые парки, сбегающие в самый прибой!.. Желанная фигура показалась из мглы раньше, чем ожидал Соустин. Он, не здороваясь, взял Ольгу под руку, сердце билось, как у застигнутого врасплох.
- Почему, почему ты так долго избегала видеться? Только говори правду...
- Я и сегодня пришла только потому, что решила, Коля, поговорить с тобой серьезно, очень серьезно. Может быть, в последний раз.
Конечно, охлаждающему вступлению этому Соустин не поверил. Она пришла, она опять сливалась с ним своей теплотой, и он знал, что в такие минуты ее слабость, ее повиновение становились беспредельными... И глубже, как властелин, забрал ее руку. Пальцы его упирались в мех на ее груди. Ольга не противилась, но уступчивость ее, какая-то разумная, матерински-спокойная, встревожила Соустина больше, чем слова. Он увлекал ее, подругу, в путаные, отемненные мглой арбатские переулки; он вел ее ближайшей к его дому дорогой, вел в невыносимом предвкушении... Чувствовала ли она, какая смотрела на нее сбоку голодная, скрипящая зубами нежность? Ольга послушно переступала за Соустиным на своих каблучках, но в опущенных веках ее, в напряжении тонких бровей крылась своя упрямая, отчужденная мысль.
Ольга сказала:
- Ты хочешь моей тоски, ты недоволен? Что ж, я люблю тебя. Но уезжай. Я тебя понимаю... Мы оба ищем настоящей судьбы. Это - когда слушаешь музыку: есть что-то обязательное, возвышенное, единственное в жизни... Какая-то вечная мелодия. Где же она в наших поступках, в наших делах? И приходит пора, какое-то требование изнутри... Иначе не можешь жить! Хотя бы надо было ломать все, начинать по-другому... - В волнении Ольга то опережала Соустина, то замедляла шаг, пытаясь вырваться из его полуобъятий.- Я сегодня скверно говорю, перескакиваю... Я все время одна. Самое мучительное для меня, Коля, - это... неслитность. Как бы тебе объяснить? Знаешь, я пробовала даже служить.
Соустин слушал хмуро.
- А ты не говорила об этом... с ним?
- Зачем? Он бы мне, наверно, посоветовал ну взять какую-нибудь культработу на заводе, учить рабочих. Чему? Когда мне самой надо во всем переучиваться, и умом, и чувствами... Да не в этом дело.
Она обвела глазами унылый переулок. Низенькие домишки хирели и зябли, уже не кичась своей облезлой дворянской стариной. На углу несъедобные железные замки продмага, спозаранку за ненужностью запертого... Казалось, всюду в окошках тусклели ночнички...
- Скажи, Коля... будет когда-нибудь радость?
- Радость? - Он подумал. - Раньше, лет двенадцать назад, я сказал бы, что ее надо завоевать.
- А теперь?
Внезапное раздражение всколыхнулось в нем.
- А теперь, как думают некоторые, можем потерять и то, что имеем.
Впереди, в мглистом разрыве зданий, промчался трамвай, как разнузданный конь. Приблизилось возбуждающее многолюдье большой улицы. Соустин замедлив шаг, сказал каким-то нарочито беззаботным голосом:
- Ну, вот и дошли. Арбат. Зайдем ко мне?
Ольга подняла ясное, доброе лицо.
- Нет, Коля.
Он гладил меховые ее плечи, заглядывал снизу в убегающие ее глаза.
- Но мы будем там одни, одни... А здесь мерзость, слякоть, люди толкаются, даже поговорить по-настоящему нельзя!
- Нет, Коля, не надо. Я хочу сказать тебе, зачем я пришла. Слушай. Она приостановилась, расстегнула перчатку и рывком застегнула опять, словно поставила, вонзила точку. - Коля, я с двоими жить не могу. Хотя с Тоней я вообще сейчас не живу, мы в разных комнатах. Я не могу. Если хочешь, я завтра же перееду к тебе. Совсем. Вот.
Он слушал, чуть отшатнувшись.
- Мне кажется, тогда не будет вымученного дурмана, все станет спокойнее, яснее... Освободятся силы для другого, это необходимо сейчас.
Они помолчали.
- Я не ждал, Ольга... Я еще не думал об этом. (Слова ее упали как непоправимое, внезапное несчастье. Вероятно, он терял ее, всем существом, навсегда терял.) Нет, я, конечно, думал. В конце концов мы должны быть вместе, это ясно, иначе не может быть!
Он горячился, но рассудочно горячился; сердце его ныло. Не кажется ли ей, что, наоборот, именно сейчас всякая ломка некстати усложнит жизнь? Он человек без почвы, человек случайной профессии... Нужно же, наконец, собрать до исступления все свои силы, все напряжение, - она знает, для чего! И у него нет даже комнаты... Но все это, Ольга, родная, будет, будет!
И Соустин клятвенно сжал ей руки. А у самого в глазах прошла Катюша, жена, и светилась, и казнила его своей преданной, приветливой улыбкой...
- Что ж, хорошо, - безразлично сказала Ольга.
Еще несколько шагов сделали, потупленные, в молчании.
- А все-таки, Коля, ты не тот человек, которому можно довериться, чтобы спокойно перейти улицу.
Вот о чем было ее раздумье... Она ударила по самому больному, не щадя. И несправедливо. Мнительность и ожесточение обуяли его. Подожди, еще подожди!
- Ты, Ольга, как самая близкая, должна бы знать меня получше, чем другие.
Укор его прозвучал сдержанно. Но Соустин тут же круто повернул назад: пора было кончать эту тягостную прогулку. И виделись-то не больше часа. В комнате у Соустина напрасно дожидались цветы... Переулки опять раскрывали перед обоими туманные, печальные устья. Ветер охлестывал их в последний раз, на память, противной мокретью. О, похоронный вечер, рыданием застрявший в горле! Впрочем, ни Соустин, ни Ольга по видимости не переживали ничего особенного, разговаривали о пустяках и, пожалуй, даже дружески. Вот и Остоженка, но Ольга на этот раз забыла воскликнуть, как обыкновенно: "Я уже дома!"