Люди из захолустья - Страница 66


К оглавлению

66

У Соустина сорвалось нечаянное, озорное:

- А кулак?

Калабух досадливо поморщился.

- Здесь идет речь... м-м... о свободной, философски созерцающей себя личности.

Впрочем, его трудно было остановить. После всего зыбинского сейчас он отдыхал возвышенно

- Оч-чень любопытно у него дальше... Это уже в другой работе. "Всякая философская система, - говорит он, - чем больше мы в нее вживаемся, обращается для нас в одну основную точку. В этой точке - все интуитивное постижение философа. А она никак не выразима. Поэтому философу приходится говорить всю жизнь, все время приближаясь к цели, но никогда не доходя до нее..." Ну-с, Бергсон утверждает, что и эпоха, в которую создавалась та или иная система, играет второстепенную роль. Он говорит, представьте, что если бы Спиноза жил до Декарта, то он, несомненно, написал бы нечто иное, чем то, что он написал, но все-таки это был бы спинозизм!

Калабуха опять неудержимо приподняло с места: до того он ликовал за этого умницу Бергсона (умницу, но все же чужака, - последнее разумелось само собой). Соустин заметил:

- Но это несколько напоминает Ницше. У него сказано, что создание художественного образа начинается всегда с неопределенного музыкального волнения...

Калабух одобрил его важным кивком головы. Но слушать ему было некогда, сказал:

- Вообще нам с вами невредно было бы... как-нибудь на досуге побеседовать часок-другой. Заходили бы ко мне. Что касается вашего отъезда, устраивайтесь, как вам удобнее.

Таким образом, разговор был им завершен в духе прежнего благорасположения. И сам Калабух, видимо, получил от беседы известное удовольствие: эта взаимная широта высказываний, эта рискованная игра мысли... Среди своих ему, вероятно, приходилось иногда несколько узковато. Уже не хотел ли он предвосхитить благородной многоцветности будущего человека?

Но Соустина этот разговор нисколько не вразумил и не облегчил.

И поездка, по ряду обстоятельств, откладывалась и откладывалась.

А тут вскоре случилось, что уже не газетная, а живая явь толкнула под сердце.

Сестра прислала из Мшанска полуграмотное, похожее на вопль письмо, в котором сообщала, что старший брат Петр скрылся, а дом сельсоветчики собираются отнять, как у кулаков. Куда же ей, одинокой, деваться в стужу?

Письмо обязывало Соустина поторопиться с отъездом: у сестры, беспомощно стареющей девы, он оставался теперь единственной подмогой. В Соустине вскипела обида. Конечно, стоит только ему приехать в Мшанск с внушительным мандатом от большой столичной газеты, с веским голосом - и сразу разъяснится это плачевное головотяпство! Бедная сестра...

Было в этом деле одно тревожное неудобство. Клеймящие слова: "как у кулаков". Даже дальнюю, невольную причастность свою к тому, что обозначалось этим словом, люди старались скрыть, несли про себя тайком, как опасную и позорную болезнь. А Соустин по служебной анкете значился пекарем и сыном пекаря... По-честному, он немедленно должен был распутать тут некую двусмысленную путаницу, но с кем? Скорее всего с Калабухом. Но уместно ли это было после возвышенных разговоров о Бергсоне или о чем-то в таком же роде? С Зыбиным? Говорить с ним теперь Соустину вообще было тягостно, да, кроме того, кто мог поручиться, что Зыбин опять не раздует из этого официального дела, не сорвет как-нибудь поездку... Не ехать уже немыслимо было для Соустина.

Но вдруг оказалось, что и Зыбин доживает в Москве последние дни. Его перебрасывали в Красногорск, на строительство гигантского металлургического завода. Незадолго перед тем в "Производственной газете" появилась касающаяся этого строительства статья, развернутая на целый подвал: речь шла о неполадках в быту сезонников-строителей "Коксохима", при этом приглушенно намекалось на некие недопустимые, в статье не называемые факты. Тогда же в газете была поднята дискуссия о том, что на стройках первее: жилые дома для рабочих или самые агрегаты? У Зыбина имелась на этот счет своя точка зрения. И "Производственная газета" выдвигала на строительство свой форпост выездную редакцию во главе с Зыбиным. "Производственную газету" охватывало пламенем все бульших и бульших дел. .

Странно, но после той встречи в переулке с Ольгой пока не удалось свидеться ни разу. День за днем она отдаляла свидание, необъяснимо и мучительно для самой себя: это чувствовалось даже по телефону. Ожидания Соустина становились нестерпимыми. Ольга опять поднималась в нем большим беспокойством, которое мешало жить ясно, неопьяненно (а сейчас иначе нельзя было жить). Он снова начал так бешено и нетерпеливо думать о ней, так желать ее, что она перерастала уже в несбыточное, бестелесное видение. Против совести своей, обрывая работу, он в неурочные минуты выбегал в редакционный коридор, надеясь застать там врасплох ее, крадущуюся к мужу. Он готов был попрать теперь всякие прежние предосторожности и, отчаявшись, однажды позвал ее к себе в комнату, в получужую комнату, в которую каждую минуту могла залететь Катюша... Ольга не отказалась, но, как всегда, ответила: "Лучше потом, на днях..." Прежде чем повесить трубку, Соустин крикнул, что все же в восемь он ее ждет. Эта фраза, по его расчетам, должна была секунда за секундой точить, отравлять ее волю, всегда такую послушную ему. И он начал ждать ее с часами в руках. Лампа, для интимности затененная бумагой, горела виноградным огнем. Комната неузнаваемо изменилась, словно в галлюцинации, в глазах плыло... Ольга села в трамвай, вероятно, у Крымского моста; все женские свои сокровища она беззаветно везла с собой. Ехать ей лишь четверть часа. Она сошла на Смоленском, обогнула угол и, чуть щурясь, пересекала яркое облако света у кино. Вот она поднялась по лестнице, вот уже в дверях, сейчас виноватый стук - и она на пороге, запахнутая в мех, красивая, по-человечески слабая...

66