Шуба падала вниз по брюху солидной и пышной округлостью. Полы, правда, казались немного длинноватыми, но "ничего, - подбадривал Петр, - на рост пойдет, тебе ведь еще расти!" Воротник из волчьей шерсти, но спускается на грудь шалью, никакой морозище не проймет через такую толщину. Петр, видимо тоже довольный, повертывал перед собой Тишку так и сяк.
- Продаю только с шапкой, - сказал барахольщик.
Петр предложил показать шапку. То была лисья, хоть и потертая, но настоящая лисья шапка с бархатным верхом. Тишке она показалась даже завиднее Петровой кубанки, только он, чтобы не расстраивать его, не сказал об этом. И не мог припомнить, на ком, недоступном, видел он когда-то такую шапку. И шапка, пухово обнявшая и обогревшая его голову, оказалась как раз впору.
Тишка был уверен, что барскую эту, немыслимую для него одежду, конечно, отберут через минуту. Но взманчиво было хоть попробовать, не в думах, а на яву сколько-нибудь покрасоваться в ней. Петр вполголоса спросил, сколько у него денег.
- У меня... семьдесят целковых, - заторопился Тишка. Про десятку с мелочью, что сверх, он умолчал: надо было кормиться полмесяца.
Петр притворно-скучливо (знал, как купить) обратился к барахольщику:
- Ваша окончательная?
Было отчего повеселеть в этот день Петру. Ранним утром дружки сообщили ему, что вербовщика Никитина двое милиционеров свели со слободы. Он и на базар приспел пораньше не столько ради дозора над подручными, сколько для торжества. Около Аграфены Ивановны, с ее убогонькой по виду корзиночкой (булочки прикрыты одеяльцем) крутился с час или больше, многознающе прикашливая и дуя себе в кулаки, пока не пришла Дуся. А когда она пришла (на поклон только брови ответили), умело выбрал минуту, чтобы ударить пометче. Будто невзначай ввернул:
- Утром, ха-ха, видал я: нашего-то артиста... двое со свечками ведут!
Дуся уже знала, наверно. Лицо окинулось полымем.
- Это вы, должно быть... натрепали?
- Я! - вызывающе и смеюче ответил Петр. - Это я! Такую мразь около наших делов держать, знаете... нежелательно. Правду я говорю, Аграфена Ивановна?
Дуся, задохнувшись, не могла вымолвить ни слова. А он стоял, посмеиваясь в оскорбленные, пылающие ее глаза. Да-да, пришло времечко, заметили они все-таки Петра! Аграфена Ивановна немотствовала, взирала на него, как на демона.
Хо-хо! Не больше двух недель осталось (обещал портной), когда заявится Петр во славе...
- Одну сотнягу прошу, - сказал барахольщик.
Петр жуликовато присвистнул. Барахольщик с двух слов должен был понять, что перед ним не вислоух какой-нибудь, а свой же, бывалый, базарный человек и что долго разговаривать нечего. Тишка бездыханно цепенел в шубе, в высокой лисьей шапке, словно те о шубе, а о нем шел торг. И барахольщик не стал долго разговаривать, однако дальше восьми красных, уступать не хотел. И настаивал, чтобы Тишка взамен скинул ему и сермяжку и старую шапку ("все, глядишь, на чучело сгодится").
- Ладно, - величаво согласился Петр. И к Тишке: - Десятку свою подбавлю... в долг. Хошь?
- Спасибо, дяденька, - пролепетал Тишка.
Не чуя себя, он разоблачился, забежал за пустую лавчонку, расстегнул штаны, рвал обмирающими пальцами бечевку. Нет, конечно, раздумает сейчас заиндевелый... или Петр только для зла подшутил за вчерашнее. Он вытащил деньжата, отсчитал. У возка лихорадочно срывал с себя на морозе армячок.
И Петр, - зря на него клепал Тишка, добрый он, Петр, - в руках терпеливо держал шубу. Чью это он держал шубу-то?!
И теперь еще ближе - только через рубаху - ощутил Тишка на себе теплую, хватающую за сердце тяжелину обновы. Сумерки обволакивали пустошь. Тишка забыл еще раз поблагодарить Петра, даже поглядеть забыл, оттого и не видел, как вчерашний дымок пролетел опять у того в глазах... Скорее догнать дядю Ивана, скорее показаться ему... с припляской бежать, бежать! Но нигде на пустоши дяди Ивана не примечалось, да и людей не осталось почти никого. Тишка пощупал себя, один, без всех, пощупал, - шуба была на нем. И маманька вышла из ветра, слезясь, загораживая глаза рукой, - не верила она своим глазам, сумасшедшая! И вывалили со всех сторон деревенские: парни, которые от зависти прикидывались, будто они и не смотрят; ко дворам выбегали звонкие, завидущие бабы и со зла молчали, старики - и те сослепу тыркались в калитки...
Да, шуба была на Тишке... Рукава только чуть чуть широки, в них продувало, подшить, что ли? Тишка догадался, вложил рукав в рукав. Ого, вот она где, теплынь!
В барак входил не Тишка, а судорога какая-то, заранее виновато и счастливо склабившаяся. Барак был почти пустой. В глаза бросился Петр. Когда он поспел? Около него человек пять дружков; они подвыпили, скалились. Петр приблизился к Тишке, цапнул его за руку, заклещил ее пальцами. Сердце от, этого, оборвалось.
- А ну, покажи нам обнову!
И повлек его за собой между коек. Сзади грохнуло:
- Поп!
Тишка двигался омертвело; длинная поповская шуба, до противности ловко перехваченная в талии, полами мела по земле, рукав в поларшина шириной свисал с костлявой, беспощадно дергаемой Петром руки; на голове качалась поповская рысья шапка - тиара, из-под которой вылезали нестриженые косицы. Петр получал удовольствие, - разве жалко за это десятку? Тишка таращился во все стороны сквозь слезный туман, искал спасительную кожанку Подопригоры, искал гробовщика, искал Золотистого. Их не было.
- Поп! - опять грохнули дружки.
Петр торжественно вел Тишку обратно. И барак гремел хохотом, над койками - бредилось Тишке - хохочущие хари громоздились в два этажа, разваливались зубастые, трегубые, стонущие от смеха рты; барак, сотрясаясь, ржал. И вдруг смолк, словно рухнул... Подопригора входил с кем-то, кажется с Васей-плотником, заканчивая на ходу разговор.