А Петр приплясывал:
- Два друга - колбасник и его супруга! Ха-ха-ха!
"За это и на шаль не жалко разориться!" - про себя вдруг разгулялся, запьянел гробовщик.
Но как только прилег в своем углу на койке, стало жалить его в самое сердце: будто Поля идет, смеется навстречу - добрая, беззаботная, вся душой для него, а он на эту душевность топор потихоньку вынимает... Или другая здесь горечью вмешалась - Поля-жена? Вот прокралась к нему из каморки кастелянша, теплая, простоволосая, приоткрыла одеяло, чтоб нырнуть... и не кастелянша, а давнишняя барышня одна с Воложки, тоненькая, невестная... Тишка тормошил потихоньку - вставать и скорее на мороз: грузовики за дверями рвались.
Дни подходили еще жесточе, чем раньше.
К концу второй недели, в самый день выдачи жалованья, Тишку с Журкиным поставили на разгрузку мануфактуры. Многие в то утро понесли с собой на работу невнятное, гложущее беспокойство. Иные на всякий случай наперед злобились и грозились, но пока вполголоса. Перегоняя ветер, головорезно ухали под гору полные народу грузовики.
Разгружали мануфактуру на отдаленном, пустынном пути. Может быть, проведали о неких барачных вожделениях?.. Машины торопливо подкатывали из-за вагонов. "Давай, давай, давай!" - неотступно поторапливали рабочих приемщики, воз разрастался мгновенно и уныривал затем в снега, неведомо куда. Кроме приемщиков, толкались и продавцы и представители от рабочкомов, пересчитывали тюки, следили по накладным и друг за дружкой - мельком, исподлобья следили, как показалось Тишке; а может быть, для того только и нагнали их, чтобы заслонить разгрузку от других барачных, работавших вдалеке? Но те уже учуяли, забредали сюда ватажками и, покуривая, смотрели. Только после многих увещеваний и покрикиваний подавались с неохотой назад.
К полудню дополз до мануфактурных вагонов слух: на плотине давали деньги.
У Тишки вдруг теплее стала греть одежда и ноги побежали резвее. Таскал, прижимая к груди, мягкие тюки, которые пахли девками, ситцевым, праздничным запахом обновки. Тут были пудовые колеса бязи, пухлая, сладко-разноцветная сарпинка, штуки толстой черной материи для верхней одежды, охапками готовые пиджаки и штаны на свежей глянцевой подкладке, ни разу не надеванные (Тишка ненадеванного еще не пробовал никогда!). Бывало дядя Игнат, хозяин, тоже привозил узлы такого добра, выменяв его в Пензе на базаре на хлеб. Все с оглядкой тут же пряталось в сундук, под замок со звоном. Добро копилось для Фроськи, хозяйской девчонки, и для мужика, который придет и заляжет с ней когда-нибудь... Тишка мимо того сундука проходил с трепетом, как мимо церкви.
Но тут было другое: вещи эти предназначались для общего дележа между Тишкой и прочими. И были они, на минуту прижимаемые к груди вещи, и свои и еще не свои. Прятались за ними неминучие драки и страсти...
"Что-ничто, а урву... хоть через дядю Петра". С этой верой Тишка не мог теперь расстаться, одурев от ситцевого и бязевого изобилия. И, кроме того, близился вечер, а значит сказочное событие получки... От волнения вспухи приятные прожигали живот. Несколько раз бегал под насыпь, к перекувыркнутому, засугробленному вагону.
И там, на безделье, когда оставался один на один с собой, блаженно вываливались мысли из головы. Словно мчало его на невидимом радостном поезде. Вот и двор маманьке огорожен, и куплена лошадь. А если еще на годик здесь остаться да посылать не по семнадцати рублей, а выучиться какой-нибудь специальности, на печника или на плотника, и чтобы, как гробовщику, гнали каждые полмесяца рублей по тридцать пять? Что же, так оно и будет на второй-то год! Тишка мчался, смело раздирая неохватный, неведомо что таящий туман времени... Весь двор тогда непременно перекрыть соломой, чтобы небушка не было видно, как у дяди Игната. Скотине теплее. Матери приказать, чтобы для хозяйства принаняла паренька, а то двух: мало ли их теперь шатается, голодных бобылей-ребят! Сама будет только показывать, что и как. Правда, насчет работников стало строго, из-за этого могут и хозяйство разорить, но из разговора гробовщика с Петром Тишка ухватил все, что нужно было знать, что время теперь непрочное, многое еще может перемениться...
Из-под насыпи выбежал играючи, вприпрыжку. Свистал паровозик где-то на лету. И паровозики, и пути, и вагоны - все стало теперь для Тишки знакомо-перезнакомо, иссмотрено, исхожено, как своя улица. По сугробам, по каторжному морозу гуляло жалованье, стлался мануфактурный, сундучный дух. Вот тут за речкой, говорят, пошла уже Сибирь... Пускай! "Эх, маманька бы сейчас посмотрела, где я, в какой я Сибири... И все-таки тропку свою нашел!"
Домой возвращались при первых огнях, и тревожился Тишка:
- Не опоздаем ли к расчету, дядя Иван?
- Ну, вот еще! - буркнул гробовщик, однако оба прибавили шагу и про щепки на этот раз забыли.
Но как только вошли в помещение, как глянули на лежащих без сна или сердито греющихся у печурок мужиков, сразу поняли, что не сбылось ничего и нынче не сбудется совсем. Петр сидел на койке одетый и рылся в своем мешке. Ему-то заплатили полностью.
Дед-плотник, хилый и жуликоватый, слонялся около чужих печей, точил, как червь:
- Оболванивают нас, а мы молчим. Да-а, поди-ка скажи... сейчас заарештуют! Взять вот да подняться всем миром домой. Нако-сь, мол!
Деда не слушали: он первый был в бараке лежебока. От печек его гнали.
Но червивая тоска жила.
К Журкину подсел Обуткин, общительный человек, тоже плотник из местных, слободских. Он, ночевавший обычно в слободе, на этот раз задержался в бараке до позднего. Журкин почитал его за осанистость, за речистость и за то, что женат он был на бывшей учительнице (только усы Обуткина, обсосанные, всегда мокрые, ему противели). Обуткин старался говорить тихо, кротко, но не мог сладить со своим басом, его трубное ворчание перекрывало все.