И опять получилось невпопад. Бараков там, на "Челябугле", мало, живут, особенно семейные, в стандартных, сказал шахтер, квартирках; семейству будет идти паек, а ребятишкам в школе - даровой горячий завтрак. Рассказал еще про то, сколько можно нагнать при перевыработке, про талоны на мануфактуру. Он бы давно все семейство к себе перетянул, - оно и выгоднее, и к себе поближе, и ребята свет увидят, - да вот баба за родню все держалась.
На полках и в проходе шелестели, как сказку слушали.
- Рабочему, это да, ему везде способствуют...
- Я одного выучил, дал ему свет, - обиженно буркнул Петр, - черта я от него увидал!
Журкину не терпелось заполучить шахтера к себе на одно словцо, выведать, как там, на стройке, слышно насчет работы. Шахтер подтвердил, что в газетах все правильно пишут: работы много, народу туда плывут каждый день за поездами поезда, а рабочих рук все не хватает. Но и оттуда многие вертаются. Разговор разный, больше жалуются на пищу и что тяжело.
Журкин слушал, жадно наставив ухо, поматывая согласливо косматой головой. Почему-то крепко и уважительно верилось шахтеру. Ну, уж только бы работа была, на пищу и на тяжелину не поглядит, изо всех сил принажмет!
Бухгалтер, на минуту очнувшийся, крикнул от окошка:
- Граждане, гляньте, какая природа оригинальная - горы и горы!
Бросились к глазкам.
И правда - высоко над поездом взобралась в небо тоскливая линия снегов. Редкие перистые сосенки понатыканы были в белой пустоте. Ниже, в обледененьях, в обрывах, в полыньях, крутилась черная речная стремнина. Поезд шел диким ущельем, Уралом.
Словно проснулся Тишка на другой земле. И чем выше, - уже нахмуренные густыми разбойными лесами поднимались и дичали горы, - тем сильнее набегали на него давнишние страхи. Тишка безо всякого вкуса, только чтобы забыться, жевал вчерашние ломти.
К сумеркам по вагону стих, укачался, поослабел народ. Близились, близились неизвестные и жданные места. В сумерках начинали угрызать сомнения; то, что днем было ясным и решенным, чудилось теперь шатким, непрочным. Кое-кто свалился, уснул спозаранок; от плохой пищи густел человечий смрад; бухгалтер опять раздобыл где-то горькой, ералашно восхищался и плакался. К ночи пронзительно раскричался ребенок. К ночи еще заунывнее, тошнее думалось об оставленных где-то домашних.
Тишка, пользуясь тихим ходом поезда, открыл дверь с площадки - глянуть в последний раз перед ночью на волю. И в тоске захлопнул тотчас. Черная гора стояла стеною, на ней зубрился в небе черный лес, а самое небо было окинуто небывало красным пожаром. И вот скоро кончится и вагон, выкинут всех в стужу, в чужое поле - иди, ищи приюта...
- Вона и Златоуст, - сказали в вагоне.
Красными звездами в отскобленном окошке проплывали недалекие, у чужих людей теплящиеся, домашние огни. Наверху, над ними, в темноте попыхивало зарево. Поезд шел мимо заводских домен. Тишка, съежившись, глядел на это попыхивание, хотел отвернуться от него, спрятаться и не мог: ужасаясь, ждал, что дальше. И вдруг в мутно освещенных внизу пространствах метелью, бедою вырвался дым, в воздухе полилось огненное... Захлопали двери, мороз загулял насквозь по вагону; отчаянно комсомольцы загалдели, выходя совсем в лютующую огненную ночь, не боясь: они доехали. Мальчишка стекольщик дико заорал во сне: "Стте-клы всттта-влять!" Тишка тянул дрожащую руку к Петру: "Дя-день-ка!.." Петр спал.
ЗА ГОРАМИ, ЗА ДОЛАМИ
Гуляет по ночной степи вместе с метелью невнятный, еле от ветряного шума отличимый, покойницкий звон. Это, чтобы не сбиться путнику, звонят из Казачьей слободы (она же - Шанхай), со старинной кирпичной колокольни, которая стоит тут темень лет и с которой еще пугачевцы в оное время сбросили и расшибли насмерть сколько-то царевых чиновников.
С востока, из Сибири, сыплет и сыплет пурга. Сквозь летучие темноты ее то затухает, то скидывает весь угол неба, за слободой, бирюзово-мутное, дивное для здешних мест зарево: стройка...
На порядке против церкви, среди глухонемых, давно опочивших хатенок, проскакивают огоньки из трех смежных ставней - у булочницы Аграфены Ивановны. В горнице за длинным, как в трактире, столом сама Аграфена Ивановна, уронив голову на руку, сидит у самовара. Двое с бородами угощаются, пьют чай, не снимая тулупов, - как в трактире.
- К ветрам вашим сибирским никак не привыкну, - горюет Аграфена Ивановна. - А по степи-то, можбыть, какая сиротская душа плутает.
Звон доносится к ней из глубокой ямы, из незапамятных, хватающих за душу времен. Будто вечер после субботнего базара. Расторговались. Звонят в Мшанске ко всенощной; в завешанной тюлями, полутемной горнице горит лампадка, полы чисто вымыты. Где-то под звездами по морозу Мишенька с калугуром-работником, тоже расторговавшись, трусят на розвальнях с базара, из Юлова. Приедут - весь вечер выручку считать. Завтра пироги.
...А может быть, и вправду плутает по полю вестник, которому настали сроки заявиться, и бьется и крутится в пурге, не чуя, что совсем около родной приют? Не та уж Аграфена Ивановна: повыпадали смехастые зубы, непроворно стало одутлое, старушечье тело. Дела ее - мелочишки: торгует на базаре из корзины булочками собственного печения. Но повадка осталась прежняя: захочет - люто может зыкнуть.
- К гадальщику ходила. Вышел он в сени с ковшом, сотворил молитву и мне говорит: "Помолись". Поглядел в книге чего-то. "Скоро, говорит, будет тебе весточка, жди только, не ропщи!"
Она озирает людей в тулупах, задумчиво хлебающих чай, и обижается:
- Чего же молчите, как сычи?
- Да ведь что сказать-то, Аграфена Ивановна? Все строимся кругом. Вон, говорят, линия километра на три вся забитая. Железа полны составы, оборудованию всякую привезли.