Люди из захолустья - Страница 22


К оглавлению

22

- А ты куда едешь, малой? На работу, что ль?

- На работу, - парнишка стеснительно, зверковато ежился.

- Зовут как?

- Тишкой.

- На вот, Тишка, яблочко. Дома-то папка, что ль, остался?

- Маманька...

Бухгалтер заглянул еще в окно и, сказав: "Ни черта природы не видать", - вдруг как-то повял, до отвала, видно, надрыгавшись, повернулся к стене и захрапел.

Между лавок опять появился богатенький в каракулях, он утирался белым с бахромой полотенцем. Утершись, каракулевый где-то там у себя наверху неожиданно заговорил:

- А через час Сызрань.

- Уже Сызрань? - преувеличенно подивился Петр, который за каждым движением каракулевого следил обожающими и завистливыми глазами.

Но каракулевый опять ничего не ответил. Крепко сжав губы, сел напротив, между старушкой и зипунами, вынул записную книжку в лакированном переплетике и начал что-то, хмурясь, исчислять в ней - наверно, денежное и важное. Петр, кашлянув, с достоинством сказал:

- Раз Сызрань скоро, давай, Ваня, чайник: по чаям ударим.

Журкин послушно полез в торбу. Сызрань, наболелая Сызрань! Двадцать пять лет назад вот так же развертывалась рельсами и грохотала она навстречу жизни. Тогда еще тепло и надежно жилось Ване за отцовской спиной, за отцовскими мыслями. И правда, не обманула Сызрань. За один год разжились так, как в Пензе не разжились бы за десять; все было - и собственная мастерская на углу с богатой гробовой выставкой и венками, и катафалк, и пара серых величавых лошадей, и у Вани для гулянок с барышнями сорочка, вышитая в крестик, под однобортной со стоячим воротником тужуркой. Тут, в Сызрани, у Вани выросли черные усы, тут он записался, как и многие другие молодые форсуны, в охотники пожарного общества, чтобы мимо барышень провихриться иногда в золотой каске... Однажды в сухой июньский день полыхнула Сызрань сразу с двух концов. От черного дыма, всклокотавшего над нагорьями, померкло солнце. По всему городу гудел и кидался бурей красный языкастый огонь, который пожирал и жилища, и людей, и скотину, и от мастерской Журкиных, от катафалка, от склада осталось к утру одно горькое от гари пепелище. Папашу схоронили через три дня после пожара - от огня, от всесветной гибели зашлось сердце. Ваня сам сколотил ему из досок простой, некрашеный гроб, а после похорон поехали с матерью и гармоньей куда глаза глядят.

Пронестись бы без останову, не видеть ее, замогильную, роскошную когда-то зарю - Сызрань... Теперь Журкину шел пятый десяток, старше отца стал, и борода выросла гуще отцовой, а так и не добился в жизни спокойного и сладкого куска. И вот на пятом десятке - никак не думал - опять сызнова поднимать разоренную жизнь и сызнова, с обносившимися уже силами, пускаться в скитанья... Сызрань близилась, в вагоне увязывали узлы, застегивались, гремели чайниками.

Петр, нахмурившись, спросил соседа-паренька:

- Тебя, говоришь, Тишкой звать?

- Тишкой...

- На, держи чайник. Сейчас в Сызрани за кипятком слетаешь.

Тишка растерянно взял всунутую ему в пальцы жестяную ручку. Выйти из вагона в путаницу неведомо какого места и, может быть, потеряться там от поезда...

- Дяденька, да я не знаю, куда, я заплутаюсь.

- Ну-ну, заплутаюсь! Тебе сколько годов-то?

Тишке оказалось восемнадцать. Петр со строгой снисходительностью, как хозяин, расспросил, кто он такой, куда едет. Тишка, оробело держа чайник, ответил, что сами-то они с матерью из Лунинского района, а жил он в пастухах, а потом в работниках в селе Засечном, у мужика Игната Коновалова. "Лунинский район - это от нашего, Мшанского района недалеко, значит земляки". А теперь, как у дяди Игната отобрали все и самого угнали неизвестно куда, кормиться стало негде, и люди посоветовали, что лучше, чем куски собирать, ехать надо на стройку. Вот он и поехал.

- На какую стройку-то? - спросил Журкин.

Тишка назвал: на Красногорскую. Это была та же, на которую налаживали и Журкин с Петром, - самая большая стройка на Урале, о ней гремели все газеты. От общего сочувствия Тишка разгорячел и сам уже осмелился спросить у Петра, правда ли все, что про эту стройку люди говорят.

- Раз едем вместе, ты за нас держись, - важно ответил Петр и тут же сообщнически подмигнул зачем-то бесчувственному гражданину в каракулях. - За нами, оголец, не пропадешь.

Тишке и самому хотелось уцепиться в дороге за кого-нибудь поопытнее, постарше; тревожно ехалось одному: а что-то будет еще дальше, за тысячи мерзлых верст? И Тишке поверилось, что правда, за таким, как Петр, не пропадешь, знающий и пройдошный человек, нахальный к чужим, а своего не выдаст, выручит. Надо было ему угодить... Вагон, разболтавшись, стрелял с пути на путь. Приволжье обступало кругом горизонтами, сугробами, домами; дальше Самара, а еще дальше невиданные лютые горы - Урал. Тишка для верности надел на себя суму, в которую мать положила ему для смены белую, в черный горошек рубаху и нанковый пиджак - все это он заслужил у Игната Коновалова, - положила еще пару новых лаптей и полкраюхи хлеба; за народом, который гуськом проваливался в дверь, выпрыгнул на снеговое, исполосованное рельсами поле.

Петр и Журкин доставали пищу из мешков, рассаживались для чая поудобнее, - вагон на большой станции опустел, стало посвежее, попросторнее. Тишка, благополучно вернувшийся с кипятком, смирно присел рядом.

Поезд и здесь стоял часа два. Сызрань обволакивала Журкина давними голосами, давним светом... Вспомнилась щебнистая улица, и лето, и солнечный, режущий по сердцу вечер. На луга за Воложкой наваливалась тень. В розовых кофточках, хорошенькие барышни хихикали и страдали у калиток, - теперь они состарились и исчахли, а иные, может быть, умерли. А ведь кто-нибудь и сейчас, как тот, давний Журкин, проходит мимо калиток - молодой, погубительный, в золотой каске... Еда была незавидная - у Петра только черный хлеб да с горстку окаменелых пряников (от торговли еще сбереглись), у Журкина домашние ржаные лепешки, но зато имелся сахарок. Чаю вот ни крошки.

22